— Откуда у вас эта карточка? — спросила она наконец.
— Я увидел ее на письменном столе у вашей матушки в Луисвиле и взял ее себе. Только она, конечно, была не в этой оправе. Это уж я сам сделал потом. — Он бережно закрыл крышку медальона и спрятал его в карман. — Вот я и не расстаюсь с ней с тех пор. Всегда и везде она со мной!
Беренис улыбнулась.
— Надеюсь, вы ее никому не показываете! Ведь я там совсем еще дитя.
— И дитя это стало моим идеалом. А теперь более чем когда-либо. Конечно, я знал немало женщин на своем веку, и мои отношения с ними складывались по-разному. Но независимо от этого у меня всегда было более или менее определенное представление о том, что мне на самом деле нужно; я всегда мечтал вот о такой сильной, отзывчивой, возвышенной девушке, как вы. Думайте обо мне что угодно, но судите меня отныне по моим поступкам, а не по словам. Вы сказали: «Я пришла к вам, потому что мне кажется, что я вам нужна». И это правда. Да, вы мне нужны.
Она положила руку ему на плечо.
— Я решила, — спокойно промолвила она. — Самое лучшее, что я могу сделать в моей жизни, это помочь вам. Но ведь мы… я… никто из нас не имеет возможности поступать именно так, как нам хочется. Вы и сами это знаете.
— Еще бы! Но я хочу, чтобы вам было хорошо со мной, и хочу, чтобы и мне было хорошо с вами. И, конечно, мне не может быть хорошо, если вы будете расстраиваться. Здесь, в Чикаго, особенно теперь, мне нужно быть крайне осторожным. И вам тоже. Поэтому нам сейчас надо будет расстаться, и вы вернетесь к себе в отель. Но завтра, так около одиннадцати, я надеюсь, вы позвоните мне. И тогда мы встретимся и сможем обо всем как следует поговорить. Но подождите минутку.
Он взял ее за руку и повел в свою спальню. Закрыв дверь, он подошел к красивому кованому сундуку, который стоял в углу комнаты. Подняв крышку, он вынул оттуда три небольших подноса с коллекцией древних греческих и финикийских колец и поставил их перед Беренис.
— Ну выбирайте! Каким кольцом вы обручитесь со мной? — сказал он.
Снисходительно и немножко небрежно, как все, что она ни делала, — ибо она была из тех, кого нужно упрашивать, а не из тех, кто умеет просить, — Беренис стала разглядывать и перебирать кольца, восклицая невольно, когда ей попадалось какое-нибудь, особенно поразившее ее.
— Цирцея, наверно, выбрала бы вот эту свернувшуюся серебряную змейку, — промолвила она. — А Елена — вот эту гирлянду цветов из зеленой бронзы. Я думаю, что Афродите, наверно, понравилась бы эта согнутая рука и пальчики, крепко сжавшие камень. Но я хочу выбрать не просто самое красивое. Я возьму себе вот эту потускневшую серебряную ленту. В ней чувствуется и сила и красота.
— Всегда что-нибудь придумает, чего никак не ожидаешь! — воскликнул Каупервуд. — Ах, Беви! Вы бесподобны.
Он нежно поцеловал ее и надел кольцо ей на палец.
Как много сделала Беренис для Каупервуда, явившись к нему в момент его поражения, можно судить по тому, что она возродила в нем веру в неожиданное и, более того — веру в свою счастливую звезду. Ибо Каупервуд угадывал в ней существо эгоистическое, уравновешенное, скептическое, но, конечно, не столь грубое, а много более возвышенное, чем он сам. Если он жаждал денег ради того, что они могут дать, — то есть ради власти, дабы пользоваться ею, как ему вздумается, — Беренис жаждала получить с их помощью возможность выразить свою одаренную натуру и удовлетворить тем самым свои эстетические запросы. Ей хотелось достичь этого не столько в той или иной форме искусства, сколько в самой жизни, так, чтобы и она сама и вся жизнь ее стали как бы воплощением искусства. Она часто думала, что, будь у нее много, очень много денег и большие возможности, — чего бы она только ни сделала, дав волю своей изобретательности. Никогда бы не стала она швырять деньги на большие дома или земли, на всякую показную роскошь, нет, она постаралась бы создать для себя такую изысканную, такую вдохновляющую атмосферу!
Она никому не поверяла этих своих мыслей. Это было частью ее самой, нечто свойственное ее натуре, в которой Каупервуд не всегда так уж тонко разбирался. Она представлялась ему хрупкой, впечатлительной, загадочной, и поэтому ему никогда не надоедало смотреть на нее — это было все равно что любоваться природой: новый день, занимающийся над землей, внезапный ветер, незнакомый ландшафт. А что-то будет завтра?.. Будет она такой же, эта Беренис, какой он видел ее прошлый раз, или нет? Никогда он не мог ответить на этот вопрос. И сама Беренис, сознавая в себе эту непонятную изменчивость, не могла бы объяснить ее ни ему, ни кому другому: такая уж она есть. И пусть Каупервуд и все остальные принимают ее такой, какая она есть.
И при всем этом в ней чувствовался аристократизм. Невозмутимая, сдержанная, она внушала невольное уважение всем, с кем бы ни приходилось ей сталкиваться. И это выходило у нее само собой, без всяких усилий с ее стороны. И Каупервуд, сразу почувствовавший в ней это врожденное превосходство, был восхищен и изумлен, ибо это было как раз то редкое качество, которое он в глубине души больше всего ценил в женщине. Такая юная, обаятельная, умная и так держит себя — настоящая леди! Он угадал это даже тогда — по фотографии двенадцатилетней девочки в Луисвиле, восемь лет назад.
Но теперь, когда Беренис, наконец, пришла к нему, его смущала одна мысль. В том восторженном состоянии, в котором он сейчас пребывал, ему неудержимо хотелось сказать ей, что он отныне принадлежит ей одной — неизменно и безраздельно. Но было ли это действительно так? После первого своего брака, особенно после того, как у них появились дети и установилась эта обыденная рутина семейной жизни, он совершенно ясно понял, что эта обычная норма спокойного супружеского существования совсем не для него. Доказательством был его роман с юной красавицей Эйлин, чья самоотверженная любовь и привязанность к нему заставили его впоследствии соединиться с ней брачными узами. Чувство порядочности в данном случае играло не меньшую роль, чем его влечение к Эйлин. Но с тех пор он считал себя свободным от всяких обязательств, решив, что он вправе распоряжаться собой и своими чувствами, как ему вздумается.